Киев без немцев и евреев
Как только Киев освободили, сюда потянулись его довоенные жители, в том числе и евреи. Но как же изменился город! И дело не только в руинах, и в том, насколько к этому времени он обезлюдел. В глаза бросалось еще и зримо вопиющее отсутствие евреев в городе. Но не только это: возвращение уцелевших евреев здесь не приветствуется!
Илья Эренбург записал в своем дневнике 17 ноября 1943 г. — и двух недель не прошло после освобождения: "Украинский Наркомвнудел: евреев не пускают на Украину и говорят: "Они хотят приехать на все готовое".
И какими — случайными или типическими характеризующими — были следующие высказывания Александра Довженко и его жены Юлии Солнцевой, записанные 9 декабря 1943 г. агентом НКВД "Яремой" (художник Микола Глущенко): "На мой вопрос: "Евреев ведь немцы уничтожили?“ — Солнцева сказала: "И хорошо немцы сделали, что избавили Украину от этой заразы!“ На что Довженко сказал: "Евреям доверять нельзя. Если бы немцы их оставили нам, то мы бы дождались от них предательств и пакостей“ (Довженко и Солнцева знают и иногда встречаются с моей женой-еврейкой)".
При этом у некиевлян Бабий Яр как овраг смерти на слуху тогда еще и не был. Вот Давид Гам, белорусский еврей, оказавшийся в Киеве в начале января 1944 г., пишет своим родным о том, что произошло в Киеве, но при этом топонимика ему незнакома: "Местность называется Бабы-Яр".
Юрию Пинскому, напротив, ничего переспрашивать не надо было — он киевлянин. Проездом, возвращаясь в свою часть из командировки, заехал в Киев в июле 1944 г. 17 июля он писал И. Х. Пинскому (отцу?) в Копейск Челябинской области о том, что их сомнения насчет их родственника, Иосифа с семьей, надо забыть — все они "легли в Бабьем Яру"…
Мордехай Бродский, тоже киевлянин, 7 ноября 1943 г. пишет в эвакуацию своей жене Нине о том, что он испытал, узнав об освобождении Киева: "Просто нет слов для того, чтоб выразить ту радость, которую переживаю в связи с сегодняшним освобождением Киева. Право, никогда не ожидал, что так скоро освободят родной город. Сегодня я написал несколько писем в Киев, папе, хотя я и не ожидаю, что получу от него ответ; написал я также в домоуправление и к Перепидиной, что жила ниже нас этажом, больше писать кому, я не знаю, потому что знаю — все выехали или погибли… Нина, если тебе даже представится возможность выехать в Киев, то ты не торопись с этим делом, а раньше хорошо обдумай и решай, как сама понимаешь. Потому что это вопрос серьезный и в отношении квартиры, и работы, и зимы, но как бы ты ни решила, я всё равно одобрю твое решение…"
Что же скрывается за столь ощутимой в этом письме тревогой? Боязнь конфронтации с ожидаемо жестокой правдой о судьбе родных и близких? Или интуитивная неуверенность в собственных перспективах в родном, но, возможно, по-прежнему враждебном к евреям городе? И то, и другое?..
И Гам, и Пинский упоминают Бабий Яр, где наверняка побывали. Овраг к лету 1944 г. уже приобрел статус неофициальной городской достопримечательности. "Гидами" за отсутствием евреев выступали украинцы, не утратившие тонкий навык безошибочно отличать евреев от неевреев.
Вспоминает военврач Гутин: "...Я прибыл в Киев 15 апреля 1944 г. с военным госпиталем, в котором работал. Прямо с вокзала направился к Бабьему Яру. Где-то по дороге заметил: двое украинцев пристально в меня вглядываются. Потом один говорит другому: "Смотри, Гаврила, настоящий еврей“. Три года не видели настоящих...
Около Бабьего Яра какой-то украинец стоял у сооруженной им будки, как заправский гид, и рассказывал окружавшим его евреям о том, что он видел, а для большего эффекта зажег костер на дне оврага, чтобы виден был пепел, рассказывал и всё выставлял свою соломенную шляпу, требуя оплаты. Окружавшие жадно ловили каждое его слово в надежде хотя бы что-нибудь узнать о родных, близких…
На другой стороне оврага еще украинец, помоложе, тоже рассказывает и весьма красочно: одна женщина бросила своего ребенка стоящим недалеко украинцам, так немцы заметили, забрали его и в овраг бросили".
Первый йорцайт
29 сентября — это "йорцайт" по Бабьему Яру, годовщина безвинной смерти его жертв. День, когда полагается в память о них зажигать свечи и читать кадиш. 29 сентября 1944 г. — третья годовщина расстрела евреев в Бабьем Ярe и первая, когда совершить йорцайт стало возможным. С нее и повела свой отсчет традиция собираться в этот день в Бабьем Ярe и поминать убитых.
Вернувшийся к этому времени в Киев поэт и член ЕАК Давид Гофштейн безуспешно попытался согласовать митинг в Бабьем Ярe. О запрете панихиды в Бабьем Ярe отмечено и в записной книжке Эренбурга — в заметке от 8 октября 1944 г. Тем не менее в овраге в этот день и без спросу собралось много людей, среди них и сам Гофштейн, и его знакомый Ицик Кипнис.
Вот, что вспоминал Александр Шлаен, в тот день — 29 сентября 1944 г. — вернувшийся в Киев: "…Прямо с вокзала пошли на нашу Тарасовскую улицу. Дом был сожжен. Постояли у его девятиэтажного остова. Вспомнили тех, кого оставили здесь три года назад. А потом пешком — на Бабий Яр.
— Сынок, — сказала мама, — я хочу, чтобы ты навсегда запомнил эту дорогу… И всегда думал о тех, кто прошел по ней...
Шли мы долго… Подошли к еврейскому кладбищу. С трудом нашли могилы маминых родителей. Всё вокруг было искорежено… Памятников не оказалось. Не было их и на соседних захоронениях. Уже потом, через много лет, я узнал, подо что фашисты приспосабливали мраморные и гранитные надгробия отсюда, с кладбища.
Потом вышли с кладбища и побрели к Бабьему Яру. По узкой тропке, что вела туда, двигался нескончаемый человеческий поток. Там, у яра, собралось множество людей. Многие были в военной форме. Одни бросали цветы прямо с откосов в бездонность яра. Другие укладывали цветы на самую кромку крутых обрывов. И всё молча, молча. Только изредка чьи-то рыдания вспарывали ту жуткую тишину. Люди, казалось, даже дыхание затаивали, словно страшась потревожить покой погибших.
Вдруг глубоко внизу, где-то на самом дне яра, раздался какой-то истошный, нечеловеческий крик. Мы побежали на голос. Там стояла группа людей. В самом центре невысокая светловолосая молодая женщина. Она рыдала, что-то прижимая к груди.
— Лиза, Лизонька, сестричка моя! — сквозь душившие ее рыдания причитала она. В руках у нее был череп, обвитый темно-русой косой, скрепленной большим гребнем. По этой косе, по гребню с инициалами своей сестры она узнала то, что от той осталось.
Подошел военный с погонами врача. Посмотрел на череп. Сказал, что, судя по всему, погибшей было не более 17–18 лет. Женщина, не выпуская из рук эту страшную находку, достала из сумки паспорт и протянула людям. Она не могла выдавить из себя ни слова. И все увидали — в 1941-м ей, как и ее сестре-двойняшке, было 17. В 1941-м отсюда, из Бабьего Яра, невозможно было спастись. Чудом уцелели лишь единицы. Единицы из десятков и десятков тысяч. Эта женщина была одной из них.
Череп захоронили тут же. И над крошечным свежим холмиком сразу же выросла гора цветов. Каждый в те минуты хоронил не только останки незнакомой девушки Лизы, но и своих родных, своих близких. Мы с мамой стояли поодаль. Не было сил уйти отсюда. А люди всё подходили… Узнав, в чем дело, все так же молча возлагали цветы на свежую могилу из 1941-го. Еще долгие годы мне слышался тот крик".
В этот же день, 29 сентября, в Бабьем Ярe оказался старший лейтенант Азриил Штаркман — герой очерка Аврома Когана "Киевская "долина слез“". Он только что приехал в Киев с фронта и узнал, что его отца расстреляли в Бабьем Ярe ровно три года назад. Штаркман спустился в овраг и "стоял удрученный и прислушивался к заупокойным молитвам, произносимым набожными евреями по его убиенным родным". Сам же он обращается к собравшимся с такими словами: "Я, Азриил бен Яков Гакоон Штаркман, клянусь вам, что буду резать убийц на куски. Я отправляюсь обратно на фронт... Верьте мне и верьте в мою месть..."
В тот же день побывала в Бабьем Ярe и Сарра Тартаковская: "...Мы вернулись в Киев из эвакуации в 1944 г. В третью годовщину гибели моего отца, мамы, сестры и близких, 29 сентября, мы пришли к месту их гибели, спустились на дно. Мы собирали обгорелые кости рук, ног, из склона я вытянула за волосы (они не успели сгореть) голову девушки с присохшим остатком платка, двумя косичками, двумя заколками, отверстием в виске. Я стояла, плакала: это могла быть моя сестра.
Подошел ко мне мужчина, осторожно поднял мои руки с головой погибшей и громко крикнул: "Люди, не забудьте этого“. Он сфотографировал меня.
И сегодня я с трудом пишу об этом. Мы собрали гору костей, захоронили их около домика ребе, недалеко от Яра. Весь 1944-й я ежедневно ходила в Бабий Яр, мы всё хоронили и хоронили кости. Потом начали свозить туда мусор, под ним осталось еще много костей".
Там же побывал и писатель Ицик Кипнис, в начале 1944 г. вернувшийся в Киев из эвакуации: "…Сегодня 29 сентября. Люди идут со всех концов города к Бабьему Яру… Неполных четыре года прошло, как мы не были дома. И теперь мы встретились все вместе в этот траурный день в этом печальном шествии…
Где-то глубоко в сознании проносится мысль, что каждый из нас тихо пробрался в свое оставленное гнездо без лишнего парада и шумихи... Всем понятно, что мешок с бедами и огорчениями у каждого свой, следует разгрузить постепенно…"
Но как же это непросто! Хоть трагедия общая, но мешок-то у каждого свой: "…Мы приближаемся к пригороду. Группы людей подходят из различных дальних улочек, и мы узнаем друг друга. Те, кто не знает дороги, не спрашивают, потому что видят, что все идут туда.
И, глядя на залитый солнцем шлях, всё отчетливее сознаем: много женщин, мало мужчин. И не удивительно — война ведь еще не окончена, хотя и близится к концу. И для нас это немалое утешение и гордость, что наши юноши и парни в красноармейских шинелях бьют врага…
Люди держатся сообща, говорят мало. Ты всматриваешься в морщинистые лица и видишь, сколько горя… принес Гитлер каждому из нас. Начинаешь понимать, что у каждого, едва развяжется узелок терпения, горе хлынет наружу. Со стороны Яра уже доносятся рыдания. При этом лица людей темнеют и становятся напряженнее. Более слабые не могут сдержаться, вскрикивают, жалобно всхлипывают. Песчаные обрывы осыпаются под нашими ногами и тянут нас вниз...
— Где это мы?
— Здесь то самое место?!
Колени подгибаются.
Уже собралось много народу. Есть и пришедшие раньше нас. Но никто тут не говорит: "Доброе утро!" И если кто-то по ошибке произносит приветствие, то не получает ответа... Наши сердца сплотились и взгляды устремлены к большой заросшей площадке, похожей по форме на четырехугольную чашу… Виден лежащий в низине смятый и потемневший кусок белой ткани. Это было когда-то рубашкой... Валяются клочья волос, старая фуражка, клоки вырванных бород вместе с засохшей кожей — всё это выглядит страшнее смерти...
Почти в самой середине стоит стоптанный ботинок, свалившийся с ноги в тот последний невообразимый миг, что мы с вами не пережили, и потому никакие слова наши не в состоянии описать, каким он был; ботинок, с которым споткнувшаяся нога рассталась в то мгновение, когда само тело в котле смерти и ужасных криков расставалось с жизнью. Никто не прикасается к ботинку, никто не трогает его… Как и обломок черепа на другом конце ямы. Кусок кости, с одной стороны оголенный, с другой — покрытый пожухлой кожей и волосом. Он дико щерится в небо живым укором, этот обломок благословенного человеческого тела, этот посланец Бабьего Яра, свидетель замученной общины, сотен тысяч жертв. Он обвиняет и требует к ответу, не допускает компромиссов и не ждет милости. В противном случае он может со всем своим страшным оскалом вцепиться тебе в сердце. Да, тебе самому, хоть ты и близкий, хоть ты плоть от плоти и кровь от крови его.
Есть еще несколько "живых" свидетелей. Головешки, уцелевшие от огня. Они рассказывают о таком, что человеческий мозг не в состоянии вместить и человеческий язык не может пересказать. Но люди стоят над ними с самого утра. Некоторым кажется, что они хоть что-то смогут постичь. Глаза у всех красны от слез, сердца — переполнены горем. Но все чего-то ждут, не хотят уходить — быть может, кто-то придет и обратится со словом к народу".
Это ведь первый йорцайт, никакого регламента или ритуала еще нет, но уже есть ощущение, что волю нужно дать не только чувствам, но и словам: "Мое сердце тоже изошло слезами, но я определенно знаю кое-что, о чем могу сказать открыто:
— Братья мои и друзья! Мы падаем лицом наземь, посыпаем головы пеплом, бьемся в истерике. Заходимся в плаче и рыданиях. И может ли быть иначе? И может ли кто прийти и сказать, что мы слишком предаемся горю, слишком терзаем себя, надрываемся и раздираем лицо в кровь о тернии (дикорастущие по сторонам рва), раздираем до боли, до истошного крика?..
И всё же, кровные мои братья, хочется сказать каждому из вас:
— Евреи, дорогие мои, поднимемся же с земли, отряхнем с себя пепел жертв наших, воссияем тем особенным светом, что наш народ несет в себе!.. Человек, у которого отняли ногу или руку, даже один палец, уже чувствует себя неполноценным, униженным...
Но народ... Народ, от тела которого отхватили половину, даже три четверти, как это стряслось с нами, народ, словно капля воды или ртутный шарик, способен к восстановлению. Отними от него часть, другая часть тут же округляется, наполняется и становится целым.
Так встанем же с земли и выпрямимся во весь рост, и понесем высоко наше знамя!.. И вы увидите, как люди проникнутся к нам уважением за наше мужество, за нашу земную силу".
Кипнис описывает становление ритуала: собраться, помолчать, может быть — произнести перед собравшимися несколько слов о том, что их всех сюда привело и что их всех здесь объединяет.
"По пути домой, на перекрестке улиц, ведущих из Бабьего Яра, я встретил молодого еврея. Ботинки его были покрыты слоем пыли, а в глазах — тень горестных переживаний. Мы не знаем друг друга, но ведь это не мешает нам поговорить. Он видит людей, идущих по широкому шляху нам навстречу, и замечает:
— Немало евреев идет к Бабьему Яру.
— И евреи, — отвечаю я ему, — идут из Бабьего Яра, не сглазить бы, живые и невредимые.
Он понял мой намек. Все три года Бабий Яр был отторгнут от живых, был некоей бездной, откуда нет возврата. Как гласит библейское изречение: "Кол баэйя, ло ешувун“ ("Кто туда ушел, назад не вернулся“).
Враги радовались: Бабий Яр — последнее прибежище еврейского народа, последняя точка еврейского существования. Бабий Яр — это слово, означающее конец истории народа, так решил для себя нацизм три года назад…
Я прощаюсь с моим молодым другом и иду дальше. Я порядочно устал и ослабел. Но силы прибывают. Мой шаг размерен, я ступаю медленно, но чувствую, как заново учусь ходить по земле".
Вот она — сверхзадача йорцайта! Перерождение коллективной энергии неисправимой беды в vita nuova, какою бы она ни была, переплавка трагического прошлого в будничное настоящее, где столько еще всего надо сделать!.. В Бабьем Ярe Катастрофа приобрела поистине библейский, ветхозаветный масштаб. И как знать, в самой этой дате — 29 сентября — и в этом спонтанном киевском йорцайте не вызревал ли прообраз какой-то важной для всего еврейства, но так и не проклюнувшейся даты памятования?
Пафос этот можно понимать и как смену императивов: вместо подвига выживания — будни быта и бытия, радости веры, дружбы и любви, сладость зачатия и тяготы родов — вот она, главная месть Гитлеру: еврейские дети, еврейские внуки! Но можно понять и иначе, не у́же, но иначе: еврей, идущий из Бабьего Яра, — это не просто уцелевший, выживший еврей, но еврей, отрясающий кровавую пыль с обуви и собирающийся в Израиль.
Интернационал антисемитов
Большинство приходивших к Бабьему Яру по дороге заглядывали на еврейское Лукьяновское кладбище и видели, как оно пострадало — наполовину разрушено, наполовину превращено в совершенный хаос. Вот как запечатлел это Анатолий Кузнецов: "Не осталось буквально ни одного не разрушенного памятника, склепа или плиты. Казалось, что на кладбище ходили целыми ротами упражняться в стрельбе и ворочать тяжести. Лишь какое-нибудь сильнейшее, небывалое землетрясение могло бы причинить такие разрушения. Кладбище было огромное, отличалось чрезвычайным разнообразием памятников и живописных уголков… Последние даты захоронений обрывались 1941 г., но на некоторых, очень редких, могилах были заметны уже попытки восстановления: соскребен засохший кал, неумело склеена цементом расколотая плита, лежат увядшие цветы".
Киевлянин Шимон Червинский оказался в родном городе буквально в день его освобождения — 6 ноября 1943 г.: "День был пасмурный, моросил мелкий дождь. Было мало людей. Только редкие военные бродили по пепелищу. И была страшная тишина. Это было настоящее пепелище. В пепле валялись разбитые решетки от могильных оград, кости взрослых и детей, черепа, полусгнившие детские туфельки. Я бродил среди разбитых памятников кладбища, заросшего диким кустарником, заваленного опавшими листьями. Когда стало темнеть, я ушел оттуда. Я не писатель. Передать словами обстановку и свои ощущения я не могу, да и не берусь, но картина того дня навсегда осталась у меня перед глазами..."
Писатель Александр Бураковский в статье "Память нужна не мертвым..." так описал детские впечатления: "Страх от первого посещения Бабьего Яра весной 1944-гo остался в моей детской памяти... В тот день отец взял меня с собой... Крутые овраги поросли колючим кустарником. Я сбегал по извилистым тропинкам… Отец же шел медленно, его правая рука еще не двигалась. Он шел — и плакал... Больше никогда я не видел его плачущим. В этих ярах покоились его старший брат с женой и пятью дочерьми, его старшая сестра с семьей, другие родственники. На дне изрытого и размытого дождями оврага было очень холодно. И страшно, будто в сыром подземелье... Позднее, когда я уже знал, чтó такое Бабий Яр, и изредка приходил сюда один, почти всегда находил в разных концах оврагов высохшие, а иногда — свежие, будто случайно и незаметно уроненные, маленькие букетики полевых цветов, отдельных хризантем, иногда — красных роз".
Лев Адольфович Озеров посетил Бабий Яр спустя неполный год после освобождения Киева. Вот цитата из его дневника: "25.IX. Едем днем в Бабий Яр. Место, где немцы расстреляли свыше 100 000 евреев. Зигзагообразный ров. С одной стороны его растет бурьян, за которым — свалка, с другой стороны — насыпь, песок, на ней ничего не растет. Говорят, что под этой насыпью трупы.
Пошли в ров. Я, Каган с женой и знакомым и художник Шовкуненко с женой. Страшно было ходить по трупам. Валяются угли, осколки костей, галоши, туфли, тряпки. Дамский платок. Ночной горшочек ребенка. Обожженная рука с куском плеча и лопатки. Везде, словно спинки кроватей, валяются могильные решетки. Немцы клали на них трупы, а под ними разжигали костры. Но мир природы молчит обо всём этом. Страшно…
Так здесь запущено! Никто не охраняет это место, оно не огорожено. Вблизи — свалка, чуть подальше красноармейцы обучаются. Вдали домá наподобие складов или сараев, в которые мученики складывали свои вещи — отдельно мужские, отдельно дамские.
Тишина. Мимо идут босые бабы с огородов. Солнечный день. Спутники мои говорят, что ветерок доносит запах мертвечины. У меня плохое обоняние. Поехали на еврейское кладбище, которое находится вблизи от Бабьего Яра. Плиты валяются в беспорядке. Ограды разбросаны. Над могилами цадиков надругались. Разрытая могила. Цинковый гроб, в котором останки — кажется, сожженные. Плиты, поклеванные пулями. На одной из них надпись: "Дорогая мама, на твоей могиле был сын лейтенант К. А., честно защищающий свою родину. Клянусь мстить врагу до конца. Всегда помнящий о тебе твой сын Саша“.
С другой стороны, на этой же плите надпись: "День и ночь слежу за тобой, сукин ты сын, подстерегаю твою паршивую голову“. Какая сволочь! Какая мразь!
Евреи плачут на могилах своих близких. Рыдают. Воют. Подошел к нам какой-то шамес: "Махн а муле?" (предложение прочесть молитву, которую читают на похоронах и при посещении могил. — П. П.). А мне бы очень хотелось разыскать могилу бабушек, деда и хорошенько помолиться, поплакать, чтобы стало легче.
Уехали молча, было тяжело на душе".
Светлана Петровская вспоминала: "Впервые мама взяла меня в Бабий Яр в 1946 г. Там был пустырь, поросший сорняками, еврейское кладбище, вернее, его остатки… На пустыре стояли кучки людей в разных местах, разговаривали между собой, некоторые обнимались и плакали. Почему я пришла сюда, я знала, но разговоров не запомнила".
Зато запомнились разговоры о врачах-вредителях в университете: "В Сибирь! Расстрелять! Выселить, как кулаков! Эти евреи все враги, вредители, их никто не любит!.."
В 1960-е гг. Сарра Колчинская вспоминала о конце 1940-х гг.: "...29 сентября 1948 г. умер мой отец, он завещал похоронить его на старом Лукьяновском кладбище. Каждый год в этот день мы ходили в Бабий Яр. В то время это был еще огромный страшный яр, мы спускались вниз, рылись в земле, находили кости. С каждым годом всё меньше приходило к яру. Однажды мы пришли с братом, майором, он был в гражданской одежде. Тут откуда-то явилась толпа хулиганов, они кричали: "Жиды пришли“. Стало небезопасно приходить на кладбище и в Яр, были ограбления. Старое кладбище варварски уничтожили, дорогие памятники были разбиты".
В 1949 г. в Киеве, у Бабьего Яра, оказался и 20-летний Роман Левин — единственный еврей, уцелевший в Брестском гетто (см. "ЕП", 2023, № 12). Увиденное поразило его: "То, что на этом месте никакого надгробного знака, это куда ни шло. Не успели поставить или еще что. Но то, что предстало перед глазами, привело в ужас, ошеломило. От кромки оврага и далее вглубь на месте расстрельного захоронения — мусорная свалка, гора отбросов: гнилое тряпье, банки, бутылки. Мы с дядей замерли в отчаянье, сломленно опустив головы, словно на наших глазах, вслед за людьми, убитыми фашистами, расстреливали человеческую память, сострадание, разум и совесть живых".
Похоже, что Левин с дядей и не подозревали о близрасположенном Лукьяновском еврейском кладбище: окажись они там, эмоций бы у них поприбавилось.
Источник: "Еврейская панорама"
комментарии